– Почему вы не сказали мне, что устали? – спросил он, улыбаясь, что так шло его худому лицу.
– Потому что вы работаете с таким увлечением, что мне было совестно вас прерывать, маэстро Ян. Вы удовлетворены?
– Больше, чем я могу выразить словами. Вы лучшая модель, которую я знаю… На сегодня хватит. Еще один сеанс, и все будет прекрасно.
Художник бросил свою кисть в большую фаянсовую вазу зелено-белого цвета, где уже стояли добрых два десятка других, и отошел от мольберта, чтобы взглянуть на свою работу. Его серо-голубые глаза переходили с картины на молодую женщину.
Она сидела в кресле на возвышении. Широкие складки ее длинного бархатного платья, перехваченного золотым поясом, свисали с импровизированного трона. Ее декольте не было украшено никакими драгоценностями, зато на лбу сверкал узкий золотой обруч с жемчугами и аметистами, удерживающий копну белокурых волос, разбросанных по плечам. В руках, положенных на колени, она держала скипетр в виде лилии тонкой работы.
Ван Эйк облегченно вздохнул:
– Я спрашиваю себя, когда я устану писать вас, Катрин?.. Если я не ошибаюсь, это уже третий портрет? Но какой художник может устать от такой красоты?
Катрин в ответ тоже вздохнула. Она спокойно спустилась с возвышения, положила на стол свою лилию и подошла к поставцу, где выстроились разноцветные кубки венецианского стекла и высокий графин с золотым декором. Она наполнила два кубка испанским вином, протянула один художнику, а второй с улыбкой поднесла к своим губам.
– Ну что вы, Ян!.. Не начинайте все снова… Сейчас вы станете мне говорить, что я – единственная в мире, а еще через мгновение, что страстно любите меня. А я вам отвечу то же, что всегда. Тогда зачем же?
Ван Эйк пожал плечами и одним глотком осушил бокал.
– В надежде, что однажды вы ответите по-другому. Вот уже три года, Катрин, три года, как герцог Филипп сделал меня своим личным художником, назначил камердинером, три года я вижу вас рядом с ним, обожаю вас и страстно люблю. Это так долго – три года…
Катрин сняла усталым жестом свой золотой обруч, оставивший красную полоску на ее челе, и небрежно бросила его рядом с лилией, как какую-то пустячную вещь.
– Я знаю… Вот уже три года я живу рядом с Филиппом как дрессированная собачка, как предмет роскоши, который украшают из гордости… Самая красивая дама Запада! Вот титул, который мне пожаловал тот, кого зовут Великим герцогом того же Запада. Три года… А в действительности, Ян, нет более одинокой женщины, чем я.
Она грустно улыбнулась художнику. Это был мужчина лет тридцати, с умным, но очень холодным лицом. Длинный прямой нос, тонкие, крепко сжатые губы, светлые, едва видные брови над глазами навыкате делали его похожим на государственного деятеля, а не на художника. И тем не менее это был великий художник. Равным ему был только его брат Юбер, умерший два года назад в Генте… Мало кто подозревал, что в этом худом высокомерном человеке таилось такое пламя страсти, чувственности и любви к прекрасному, скрываемое за саркастической улыбкой… Но Катрин была среди тех, кто знал это… С тех пор как ей его представили, он преследовал ее, полный жгучей и робкой страсти… Казалось, этой необыкновенно прекрасной женщине художник мог простить все, все позволить. Даже бросить свое сердце к ее ногам, если она этого захочет. Она имела право на все, потому что она была сама красота. И порой Катрин хотелось уступить этой страсти, которую ничто не могло поколебать. Но она устала от любви…
После смерти Гарена прошло четыре года, но каждый из них Катрин помнила, как будто это было вчера. Она часто вспоминала свой отъезд из Дижона несколько дней спустя после той драмы, которая сделала ее вдовой. Для того чтобы избавить ее от людского любопытства, столь жестокого по отношению к жене повергнутого казначея, Эрменгарда поспешила поскорей увезти подругу из города. Они уехали вместе с Сарой в тот самый день, когда кирка разрушителей коснулась стен прекрасного особняка на Пергаментной улице, который был символом богатства Гарена. Оглянувшись, Катрин увидела, как люди начали снимать позолоченные флюгера в виде фигурок дельфинов на крыше дома. Она резко отвернулась, сжав губы, которые вдруг задрожали. Пергаментная улица была одной страницей ее жизни, которую ей хотелось скорей перевернуть, ибо прощальный взгляд мужа, брошенный ей перед казнью, преследовал ее. Если бы они оба не были жертвой рока, преследовавшего их, то что ждало их? Возможно, они были бы счастливы.
В Дижоне она оставила лишь сожаления. Даже ее мать и дядя уехали с улицы Грифонов, чтобы окончательно поселиться в Марсане. Дядюшка Матье было достаточно богатым, чтобы жить на своих землях, но не хотел быть затворником, как он сам выражался. Лоиза была в монастыре Тар, Ландри – в Сен-Сене. Что касается Эрменгарды, то смерть вдовствующей герцогини нанесла ей чувствительный удар. Она тоже решила уехать и поселиться в своем поместье в Шатовиллене.
– Я буду растить вашего ребенка, – сказала она Катрин. – Его высокое происхождение требует соответствующего воспитания. Он станет рыцарем или знатной дамой…
Мысль о ребенке, который должен был вскоре появиться на свет, казалось, совсем не радовала Катрин, в отличие от Эрменгарды. В душе графини проснулись чувства бабушки, и мысль о том, что она будет нянчить внука, приводила ее в восторг. Наверное, потому, что ей больше некого было любить. Муж ее жил при дворе Филиппа и вел себя слишком вольно для своих лет. «Он никогда не поймет, что он уже не молодой человек, а женщины – это самое утомительное, что может быть», – философски говорила графиня. Но это ее почти не печалило. Уже давно их не связывали чувства любви. Что касается их сына, то он воевал где-то в армии Жана Люксембургского, и она его редко видела. Он был большой любитель фехтования. «Это от возраста и происхождения», – говорила о нем Эрменгарда. Ребенок Катрин, который должен был родиться, был для нее спасением, он скрасит ее одиночество в деревне, ибо она окончательно решила поселиться в Шатовиллене и управлять твердой рукой своими крестьянами.